Объектом исследования данной статьи является групповое сознание членов корпорации наемников, их самовосприятие, мировоззрение, идеология. Изучение этого предмета дает представление о ментальности немецкого наемника конца XV — середины XVII вв., также как и позволяет представить собственно лицо военного сообщества, сформировавшееся под непосредственным воздействием корпоративного сознания.
Каждый наемник, ландскнехт, как в собственных глазах, так и в глазах общества, прежде всего являлся членом военного сообщества, мощной, многочисленной корпорации, вне которой он себя не мыслил сам, и вне которой он не рассматривался социумом. Яркий и наглядный пример проявления корпоративного духа дает анализ знаменитых боевых песен ландскнехтов. Ни одна из них не содержит упоминания о частных боевых заслугах отдельно взятых личностей (сравним с героическим эпосом предшествующего периода, например, с «Песней о Роланде» и т.п.). Речь всегда идет только об анонимной массе воинов, бившихся там-то и свершивших то-то. Слава обезличивается, становится достоянием всего отряда, а, в конечном итоге, всей корпорации. Исключением не являются и встречающиеся на раннем этапе панегирики наиболее почитаемым и прославленным предводителям, поскольку военачальник (по крайней мере, в песнях) всегда понимается скорее как «первый ландскнехт», своеобразный символ всего сообщества, заслуги которого в равной степени принадлежали каждому, нежели как конкретная личность.
Зарождение корпоративного самосознания традиционно связывается либо с проявлением общинных начал, привнесенных в войско недавними селянами, либо с аналогичным заимствованием цеховых начал городского ремесла. Безусловно, новая структура в строго корпорированном обществе раннего Нового времени не могла не принять корпоративной же формы. Корпорация, своего рода квазисословие наемников, переняла и многие другие черты, присущие традиционным социальным группам феодального общества, и, в этом смысле, свое воздействие оказали оба источника кадров, однако, значительно большую роль в формировании специфического корпоративного духа сыграл скорее тактический фактор. Концептуальный переворот в военном деле, сделавший войны широкомасштабными, а военное ремесло массовым, потребовал введения жестко организованных тактических единиц как в пехоте, так и в коннице. С последней трети XV в. ведение войны впервые за несколько сотен лет вновь стало по настоящему коллективным делом. Отдельно взятый кригскнехт или рейтар, в отличие от рыцаря, не являлся самостоятельной боевой единицей и в одиночку, в силу куда более слабой индивидуальной подготовленности, стоил немногого, в то время как вкупе с товарищами, в боевом построении или на общем сходе, мог [83] вполне успешно противостоять нажиму как внешнего, «официального» противника, так и внутреннего — собственных военных властей, борьба с которыми, аналогичная борьбе любых наемных работников за свои права, требовала от рядовых не меньшей сплоченности.
В таких условиях немецкие наемники закономерно должны были осознать себя как единое сообщество с собственными правилами, обычаями и нормами поведения. Подобным образом формировался корпоративный дух и у наемников других национальностей, однако, в данном случае существенное влияние оказало еще одно, уникальное, обстоятельство — длительное присутствие в области группового сознания отчасти планомерно разработанной, отчасти самостоятельно развившейся идеологии. В ее основе первоначально лежали четыре основополагающих принципа. Максимилиан I Габсбург, создавая на основе верхненемецкого ополчения новое военное сообщество, пытался найти в нем прочную опору и во внешней, и во внутренней политике. Поэтому первым пунктом идеологии ландскнехтов стала необходимая преданность империи и императору. Вторым, поскольку новое войско нужно было сделать привлекательным для самых широких слоев населения, в том числе и для дворянства, с понятным пренебрежением относившегося к службе в пехоте, стала идея «рыцарственности» и этих войск. Третьим основным принципом явилась идея воинского братства, необходимая для обеспечения внутреннего единства весьма разнородного контингента. Четвертым — декларация «благочестивости» ландскнехтов, которая должна была обозначить религиозное и духовное единство корпорации.
Воедино эти идеи были сведены присвоенным зольднерами понятием «Орден ландскнехтов». Реальный Орден ландскнехтов — плод неудачной попытка создания Максимилианом I светского рыцарского ордена — имел мало общего с повседневной военной практикой. Однако он, точнее его идеальное и весьма искаженное отражение, существовал в сознании кнехтов, был основой их самопредставления и самоидентификации. Следует отметить, что подлинной сущности настоящего рыцарского ордена ландскнехты, в большинстве своем люди простонародного происхождения, не понимали и не могли понимать, и его элитарный, закрытый характер воспринимался ими скорее по более близкой аналогии с привычными духовными орденами. Так, известный нюрнбергский нищий поэт и певец начала XVI в., бывший ландскнехт, потерявший зрение в бою, Йорг Графф в своей «Песне об ордене военного люда» очень явно обозначил связь последнего с монашеским орденом, причем сам стиль изложения Граффа весьма схож со стилем монастырского устава.1) Именно в таком, весьма своеобразном, ключе военные изначально представляли свое сообщество, поскольку просто не знали иных вариантов классификации совершенно нового для Европы того времени образования.
Подобное понимание Ордена, многократно воспевавшегося в военном фольклоре, пусть и под несколько ироническим углом зрения, настолько прочно вошло и в сознание современников, что такие видные [84] ученые-гуманисты, как Себастьян Франк, Йоханн Фуггер и Парацельс, ведя о нем речь, облекают идеальную субстанцию в плоть, понимая Орден как «военное сословие», «корпорацию военных наемников».
С перерождением милиции, в качестве которой изначально создавались регименты ландскнехтов, в войска вольных наемников, изначальная идеология далеко не сразу и не полностью утратила актуальность, абсолютно лишившись только первой из четырех своих главных опор, а именно, идеи службы исключительно интересам императора и империи, в конкретных исторических условиях Германии конца XV — середины XVII вв. вообще не имевшей никакого реального основания. Для военных же, вынужденных продавать меч любому желающему, она стала и вовсе неприемлемой. Однако в остальном первоначальная идеология, несколько трансформировавшись, вполне отвечала интересам зольднеров. Превращение идеологии «защитников отечества» в идеологию наемников произошло почти незаметно и безболезненно, хотя подобный переворот не мог не привести к постепенному разрушению орденской идеи как ядра мировоззрения.
Особенно актуальной оказалась идея братства, жизненно необходимая для самого существования корпорации. Она сохранялась и в первой половине XVII в., когда об Ордене уже и не вспоминали. Даже подняв бунт и изгнав назначенных командиров, наемники не теряли единства, сохраняя прежние организационные формы. Георг фон Фрундсберг, один из первых и наиболее славных оберстов ландскнехтов, почитавшийся ими как отец, очень серьезно относился к орденской идее и называл своих воинов не иначе как «любимыми сыновьями и братьями». Перед битвой при Павии он надел поверх доспехов рясу францисканца,2) чтобы показать как своим бойцам, так и врагам, что считает себя лишь бедным воином, одним из многих орденских братьев. Однако довольно быстро вожаки наемников утратили братские чувства по отношению к своим подчиненным, что было взаимным, поскольку аппетиты первых в добывании доходов любым способом постоянно возрастали, напрямую затрагивая интересы рядовых, да и то, что антагонизм между предпринимателем, а именно в такой роли выступали военные вожди, и наемными работниками не дает возможности для какого-либо братского согласия, обе стороны прекрасно понимали. Таким образом, братство замкнулось на круг рядовых и избираемых ими роттмайстеров, низшего командного состава. Вожди наемников, тем не менее, постоянно апеллировали в своих обращениях к войску к орденскому, корпоративному самосознанию кригскнехтов, веря в него, как верил Фрундсберг, довольно редко, но гораздо чаще откровенно спекулируя. В любом случае, они пытались зажечь сердца, говоря о верности сначала императору, а, впоследствии, и любому другому нанимателю, о воинском братстве, о рыцарственности сражения и чести корпорации. Слова «любимые честные [в смысле — «имеющие честь»] ландскнехты» («liebe ehrlichen Landsknechte») и «братья» («die Brüder»), «благочестивые немцы» («fromme Teutsche») и «сильные мужественные немцы» («starke mannliche Teutsche»), [85] и «добросовестный честный военный люд» («redliche ehrliche Kriegsleut») были обычным обращением в таких случаях. С перерождением идеологии сформировалась специфическая военная риторика с собственными стандартными фигурами и формулами, образцы которых можно найти почти в каждом военном трактате XVI столетия. Обычно же и военные трактаты, и другие источники именуют наемников «кнехтами» («die Knechte»), «рядовыми кнехтами» («die gemeine Knechte»), «пешими кнехтами» («die Fussknechte») или просто «пехотой» («das Fussvolck»). Как к ландскнехтам к наемникам обращались только тогда, когда хотели затронуть их орденскую честь, однако, желаемого результата удавалось добиваться все реже, особенно, когда дело касалось денег.
Чрезвычайно привлекательной оказалась для наемников и третья орденская идея — идея рыцарственности, одинаково заманчивая как для обнищавшего рыцарства, не способного, с финансовой точки зрения, обеспечить себе, службу в тяжелой коннице, так и для простолюдинов, приравненных, таким образом, к благородным. В немалой степени этот аспект идеологии способствовал постепенному складыванию единого статуса профессионального военного. Впервые за долгие века вооруженные простолюдины получили возможность считать себя полноценными воинами, если и не рыцарями, то, по крайней мере, «сражавшимися на рыцарский манер»3) плечом к плечу с дворянством. Воинская честь и слава стали равно доступными для всех, и, хотя дворянину автоматически назначалось двойное жалование,4) однако упор делался прежде всего не на происхождение, а на наличие в определенной степени гарантированных рыцарским воспитанием военных навыков. Кроме того, любой выходец из простонародья, предоставив доказательства своего мастерства, например, принадлежности к стрелковой гильдии или фехтовальному братству, или явившись на смотр в полном доспехе, мог претендовать на столь же почетное место в платежной ведомости, что и дворянин. Помимо этого, факт нивелировки социального статуса воинов оговаривался и юридически, уже в первых пунктах статейных грамот (предшественниц современных военных уставов) для пехоты и конницы, что нашло свое отражение в бессословности военных судов.5)
Процесс уравнивания заходил настолько далеко, что дворянам-ландскнехтам, чтобы как-то выделиться из общей массы, приходилось постоянно акцентировать внимание на своем высоком происхождении.6) И если одна из ранних статейных грамот еще включала в себя требование рядовых обеспечить реальное равенство перед законом благородных и неблагородных, в качестве одного из самых важных и актуальных,7) то в дальнейшем сословные границы в пехоте стали формальными, несмотря на то, что присутствие благородных оставалось предметом особой гордости ландскнехтов, одним из обоснований их чванливого и заносчивого отношения к окружающим. Оно многократно подчеркивалось и в песнях, и, как это можно предположить, анализируя стихи, которыми снабжались многочисленные летучие листки того времени, довольно объективно представлявшие типажи ландскнехтов в обиходе. [86]
Воздействие дворян на остальных военных в смысле осознания собственной значимости, появления чувства профессиональной гордости, несомненно, как несомненна и их роль в повышении боеспособности пехоты, но также несомненно и наличие обратного влияния неблагородных, значительно быстрее начавших воспринимать войну исключительно как ремесло, пусть и облагороженное, что им было гораздо проще сделать ввиду отсутствия передававшихся с молоком матери иллюзий относительно высшего предназначения рыцарства. Выходцы из простонародья, в отличие от изначально благородных по происхождению, ценили исключительность статуса воина как такового, не обременяя его сопутствующими обязанностями, определенными рыцарским кодексом чести. Именно общение с ними, воздействие их понимания смысла войны, как и само занятие наемничеством, диктовавшим свои законы, практически уничтожило в среде немецкого воюющего дворянства последние пережитки идеологии рыцарства, и к началу XVII в. от «рыцарских чувств», по выражению военного теоретика того времени Й.Я. Валльхаузена, уже не осталось и следа. В исследуемый период «рыцарственность» как понятие вообще имеет смысл только применительно к самоопределению статуса наемника, поскольку способы ведения войны, также как и общепринятые нормы поведения на ней, резко изменившиеся в связи с утратой рыцарством доминирующего положения и развитием массового наемничества, чрезвычайно быстро утратили даже и налет прежней куртуазности.
В коннице ситуация была иной. Среди рейтар тон задавали дворяне, несмотря на то, что со временем в ее рядах оказывалось все больше выходцев из бюргерства. Здесь формальной, по крайней мере, в глазах самих рейтар, оказалась сама идея нивелировки статуса, некоего равенства, оформленная, так же как и в пехоте, юридически. Тем не менее, вопреки внутренней напряженности, рейтары в целом неуважительно, обычно с насмешкой и презрением, смотрели на пехотинцев.9) Они считали, что их собственные военное право и судебная система — прямые наследники традиций рыцарства, равно как и сама их исконно «благородная» служба в конном строю, а также традиционное предпочтение, оказываемое военными властями, дают им право оценивать свой род войск как более «рыцарственный», нежели пехота. В немецких землях, несмотря на достаточно высокое реноме ландскнехтов, служба в коннице продолжала считаться более подобающей статусу благородного. Дворянство, служившее в пехоте, сразу же воспользовалось появлением рейтар как нового рода войск (середина XVI в.) для перехода в их ряды.
Естественно, что подобные воззрения рейтар не могли не вызывать крайнего раздражения ландскнехтов, отличавшихся наличием столь же непомерных амбиций, и опиравшихся на идеологию, созданную специально для них. Обостряла озлобление и тайная зависть к большему жалованию и привилегиям конников. Этот дележ рыцарского наследия нередко приводил к стычкам и потасовкам, иногда даже перераставшим в массовые побоища. Многие статейные грамоты специально оговаривали [87] обязанность ландскнехтов мирно соседствовать с рейтарами в лагере, добровольно уступая последним место для размещения лошадей.10)
Так как же наемник представлял себя сам? Основой его самовосприятия, психологии и, следовательно, отношения к окружающему миру, вне зависимости от рода войск, было четкое осознание своего особого положения, своей исключительности как члена воинской корпорации, с его точки зрения, самой славной и достойной. Понимание «особости» своего статуса имело, впрочем, двойственный характер. С одной стороны, какого бы происхождения ни был зольднер, он, как правило, принадлежал к той части населения Германии, которая оказалась «избыточной» в условиях чудовищного социального кризиса, переживавшегося страной в XVI—XVII вв. и бывшего, собственно говоря, одной из основных причин превращения наемничества в массовое явление; ландскнехт не мог не помнить о том, что, по существу, является «лишним человеком», изгоем, отторгнутым обществом, не нашедшим себе применения в мирной жизни, что все различие между ним и последним нищим попрошайкой заключается лишь в том, что у него нашлись средства для приобретения вооружения и смелость, чтобы подвергать свою жизнь постоянной опасности. Даже если ландскнехт или рейтар выбирал себе дорогу в жизни сам, ища приключений, славы или в надежде на добычу, он все равно полностью порывал с прежней жизнью, как правило, навсегда. Закономерно рождалось чувство неприязни к «нормальной» жизни во всех ее проявлениях. Конечно, причины этой неприязни, порой переходящей в настоящую ненависть, ландскнехты обычно пытались скрыть даже от самих себя, поэтому они очень редко фигурируют в их песнях. Скрытая зависть находила свое выражение в презрении ко всем невоенным, которые расценивались как домоседы, лентяи и трусы.11) Так же, кстати, с целью объяснения и оправдания образа жизни безработных наемников, в перерывах между войнами живущих милостыней, появилась и идея «похвального нищенствующего Ордена ландскнехтов»,12) однако уподобление себя францисканцам не смогло добавить им ни смирения, ни кротости, скорее — наоборот.
Следует, впрочем, отметить, что и само общество не оставалось в долгу, своим отношением способствуя укреплению и развитию отрицательных эмоций. Так, на одной из аллегорических гравюр XVI в., иллюстрировавшей притчу о добром и дурном сыне, последний изображен в виде ландскнехта, первый же — крестьянином, с любовью ухаживающим за родителями, причем, художнику, в данном случае лишь отражавшему общее мнение, было абсолютно безразлично, что у «дурного сына», лишенного всяких надежд на наследство по праву майората, просто не было иного выхода.
С другой стороны, специфика особого положения корпорации наемников определялась наличием весомых факторов как материального (правовые льготы, изъятие военных из юрисдикции сословных гражданских судов и пр.), так и идеального свойства (убеждение в рыцарственности военного сообщества, породившее в нем действительно рыцарское [88] презрение к любому труду и пр.), позволявшая ставить себя выше всех прочих, по крайней мере, неблагородного происхождения.
Так какими же еще исключительными качествами наделял себя зольднер? Основные и наиболее характерные черты можно найти в вышеупомянутых стандартных формулах обращения, льстивших самолюбию рядовых, и в их собственных песнях. Наряду с обычными характеристиками, такими, как «бодрый» («frisch») или «старый» («alt»), все снова и снова появляются такие самообозначения, как «свободный», «вольный» («frei») и «честный» («ehrlich») ландскнехт.13) Именно они и являются ключевыми. Что же вкладывалось в эти определения? Не имевший ни земли, ни дома, ни какой-либо иной собственности, которая могла бы привязать кригскнехта к определенному месту, бродяга, ведущий кочевой образ жизни, для которого не существовало границ, вместе с потерей, в большинстве случаев, связи с родиной и привычным занятием, утративший раз и навсегда определенное место в традиционной сословной иерархии, освобождался тем самым и от всех, сопряженных с этим, ограничений свободы, в том числе и от ограничений в выборе господина, причем в условиях немецкого наемничества данного периода — господина временного. Наемник фактически не имел определенного подданства, не платил никаких налогов, не выполнял никаких принудительных работ и не признавал над собой господ в привычном для большинства его современников понимании.
Представления о «господине войны» (der Kriegsherr) — верховном нанимателе-монархе или о военачальнике в корне отличались от представлений обывателей о господине — феодальном сеньоре. Он понимался не как богоданный угнетатель и притеснитель, подчиняться чьим прихотям было обязанностью подданных от века, и восстать против которого могли заставить лишь крайние обстоятельства, но как равный деловой партнер, зачастую не очень состоятельный. Во времена максимальной коммерциализации войны в военной среде окончательно восторжествовал утилитарный подход, при котором главным стремлением обеих сторон, работодателей и наемников, стало стремление урвать что-либо друг от друга. А при учете того, что наниматель, не соблюдавший своих обязательств, терял в глазах солдат моральное право на полноценную власть и того, что сила корпорации рядовых как «профсоюза» была чрезвычайно велика, становится понятным, почему «господин» нередко оказывался заложником собственного войска и воспринимался как орудие, средство для легитимизации действий корпорантов. Не воин боялся своего хозяина, а чаще — наоборот. Сохранить власть хотя бы отчасти полководец нередко мог, только потакая коллективной воле, принимая те решения, которые масса кнехтов считала для себя выгодными (ненужные со стратегической точки зрения штурмы городов и т.п.). В этом случае он мог в некоторой степени рассчитывать и на добрую волю зольднеров. Такое положение вещей очень быстро стало настолько обычным, что статейная грамота Карла V, например, даже официально обещает, что «...будут Их Величество тем из простых кнехтов, кто захочет [89] служить к чести и пользе, способствовать и употреблять их во всех выгодных делах...».14) Естественно, что это не могло прибавить уважения к начальству в глазах ландскнехтов, а только делало их более управляемыми. Даже в идеальном случае, когда обе стороны выполняли условия контракта, правила, установленные нанимателем, жестко корректировались обычаями и традициями корпорации, после же роспуска региментов по истечении срока найма для зольднеров уже не существовало ни господ, ни законов. Й.Я. Валльхаузен сокрушался по этому поводу: «...такия воры хвалятся и когда они ис полку отпущены, и они мнят себе, что государя над собой не имеют. И что никто ими не повелевает и сие им пробывает и удается, потому что христианские государи в своих землях и уделах такое самовольство попускают».15)
Особую роль играл временный характер найма, сопровождавшийся наличием его полной свободы. Если для части дворян первоначально имело еще некоторое значение то дело, за которое они воевали, то для подавляющего большинства наемников-неблагородных, не связанных представлениями о ленных обязательствах перед императором и т.п., это очень быстро перестало быть существенным. Так, изображенному на одном из летучих листков большой серии, изданной еще в двадцатых годах XVI в., дворянину Паулю Добродетельному приписывается следующая пафосная речь:
«Я из высокорожденных благородных,
Ношу почетные латунные шпоры.
Остался я с благочестивыми ландскнехтами,
Помогаю защищать справедливость.
Желаю с пикой встать в первый ряд
Как благочестивый добросовестный благородный.
На войне испытал я свое рыцарство,
Буду честен как добросовестный ландскнехт».16)
В то же время в уста другого ландскнехта, в той же серии летучих листков, вкладывалась уже диаметрально противоположная по смыслу фраза: «Я служу и дьяволу, если он дает деньги»,17) — наемники постепенно освобождались и от общей идейной нагрузки. Таким образом, в силу специфики профессии, образа жизни, дарованных привилегий и страха властей немецкий наемник был, пожалуй, самым свободным человеком в тогдашней Германии, что прекрасно осознавал и чем хвастался при каждом удобном и неудобном случае.
Вторым, важнейшим для вольного наемника понятием, обеспечивавшим в его понимании его исключительность, было понятие «чести» (die Ehre), прежде всего, чести корпорации, а затем и чести личной, обусловленной принадлежностью к военному сообществу. Именно с понятием «честь» связано большинство эпитетов, применявшихся по отношению к немецким военным: «добросовестные» («redliche»), т.е. добросовестно выполнявшие обязательства, принятые корпорацией, «верные» («treu»), т.е. верные не столько конкретному господину, сколько традициям сообщества, «сильные» и «мужественные» («starke», [90] «mannliche»), так как, не имея этих качеств, нельзя было претендовать на то, чтобы считаться воином, а, значит, и на то, чтобы иметь честь, так как подлинной честью мог обладать только воин. Несколько особняком стояло определение ландскнехтов как «благочестивых», «набожных» («frumb» или «fromme»). Оно весьма неоднозначно, поскольку, с одной стороны, было пережитком изначальной орденской идеологии и применялось чисто риторически, с другой, было равнозначно определению «храбрый» («wacker»),18) и, в то же время, упоминание о «благочестивости» кнехтов нередко можно встретить в связи с констатацией их верности присяге, поскольку клялись обычно Именем Божьим.
Честь социо-профессионального объединения, если угодно — цеховая честь, вообще всегда была присуща любой социальной группе сословного общества, и в этом смысле корпорация наемников не отличалась оригинальностью. Но в глазах военных она была несравненно выше чести любого цеха или гильдии, каковую они вообще не почитали честью, поскольку достигалась деятельностью на военном поприще, занятием благородным аксиоматически на протяжении многих сотен лет.
Что же включало в себя понятие чести? Во-первых, верность данному слову, присяге, деловую порядочность. Нарушение клятвы, клятвопреступление (der Eidbruch, der Meineid), пусть даже совершенное отдельными членами корпорации, считалось порочащим все сообщество. Одинаково серьезно ландскнехты относились и к обещанию соблюдать условия договора с нанимателем, и к клятве, данной кому-либо еще, даже врагу. Ложным было бы впечатление, что, даже в случае прямого нарушения соглашения нанимателем, бунт или забастовка, являвшиеся обычными средствами борьбы, были неизбежны и начинались сразу же. В большинстве случаев зольднеры оставались верны той статье контракта, которая оговаривала возможность задержки жалования. Они ждали, как это было предписано, посылали своих представителей к военным властям, и полностью вывести их из подчинения могла лишь чрезвычайно длительная задержка денег, сопряженная со всевозможными злоупотреблениями и продолжительными военными неудачами (т.е. отсутствием возможностей для грабежа), или с твердым убеждением, что жалование не будет выплачено вовсе, как в скандальном случае во время аугсбургского рейхстага 1538 года, когда в связи со внезапно пронесшимся слухом о том, что солдатское жалование якобы проиграно одним из придворных императора, взбунтовавшиеся войска под угрозой оружия принудили Карла V к немедленной уплате.19)
Характерно, что сами статейные грамоты не относят понятие «клятвопреступление» к нарушению договора вообще, ограничиваясь лишь самыми вопиющими преступлениями, как то: отказ от дальнейших боевых действий в случае отсутствия немедленного вознаграждения, дезертирство с поля сражения, измена и недонесение о ней и т.п.20) Таким образом, не все проступки признавались бесчестными, и прямо клятвопреступлением не назывался ни мятеж, ни забастовка, вызванные нарушением договора самим работодателем, несмотря на естественное [91] категорическое запрещение их уже в первой статье, то есть, пытаясь бороться с «профсоюзной» деятельностью корпорации, последний, все же, не считал ее бесчестной. Сами же ландскнехты обычно связывали такие действия с окончательным разрывом контракта, но до тех пор, пока он не произошел, считали своим долгом выполнять условия соглашения в целом, хотя, конечно, попытки получить определенные послабления в этом случае могли иметь место (сокращение времени караула и т.п.).21)
Есть примеры и верности в соблюдении клятв, данных противнику. Это и договоры о «доброй войне», и обещания не воевать против милостивого победителя. Так, ландскнехты, отпущенные из плена в ходе венецианской кампании 1509 г., поклялись в храме не воевать против республики Святого Марка в течение одного года. Вернувшись, они вскоре получили приказ военных властей возобновить боевые действия. Ответом был решительный отказ. Они написали, что хотят поступить как «благочестивый военный люд», в связи с чем послали своих амиссатов к императору для уведомления.22) В то время, когда всяческая куртуазность войны была практически изжита и военные других национальностей постоянно нарушали клятвы, данные противнику, относительная честность немцев, безусловно, не рыцарская, свидетельствовала о том пиетете, с которым они относились к чести корпорации, и демонстрировала всю глубину проникновения в их сознание корпоративной идеи.
Помимо верности слову, понятие «честь корпорации» включало в себя и верность обычаям и традициям, соблюдение достоинства сообщества. Очень отчетливо это иллюстрируется следующим примером: когда в ходе Шмалькальденской войны гарнизон евангелистов был блокирован превосходящими силами императора в Нойбурге на Дунае, императорский наместник Ханс Шнабель обещал взамен сдачи города предоставить гарнизону возможность почетного отступления с оружием и «поднятыми значками». Однако он нарушил свое обещание, и, задержав ландскнехтов Шмалькальденского Союза, трехдневным голодом заставил их разоружиться и сорвать знамена, после чего вынудил дать клятву не воевать против императора и Австрийского дома. Это «нойбургское бесчестие» («Schmach von Neuburg»), двойное преступление против клятвы и традиций (т.е. принуждение к клятве), «новый неслыханный неландскнехтский обычай», было настолько экстраординарным и скандальным прецедентом, что для его обсуждения были созваны полностью регименты Шертлина и Хайдека, фактически, вся пехота протестантов. Решением круга была избрана специальная комиссия, которая пришла к выводу, что нойбургские зольднеры не должны придерживаться вынужденной клятвы. Решение было одобрено общим собранием, которое и освободило воинов-неудачников от их обязательств.23)
Позорящими сообщество делами считались также измена, воровство и убийство24) (само собой, это относилось только к членам корпорации). Пока по этим обвинениям шло судебное разбирательство, символы воинской чести — значки должны были быть свернуты, распускались же они только после оглашения приговора, когда обвиняемый был уже [92] либо оправдан, либо осужден. Идя на казнь, он должен был просить своих товарищей о прощении. Получив его, он символически смывал общий позор своей кровью. Последним, что должен был видеть осужденный, были развернутые знамена, что, как и троекратный салют после его смерти,25) подтверждало снятие пятна со всей корпорации, символическое восстановление ее чести.
Еще одной составляющей понимания немецкими наемниками корпоративной чести было осознание естественной необходимости постоянно доказывать превосходство своего национального профессионального объединения над другими. Национальные формирования: швейцарцы, гасконцы, испанцы и немецкие ландскнехты, по словам французских военачальников Гаспара Таванна и Блеза Монлюка, сражались не только за деньги, но и за честь нации. В данном случае под честью нации, безусловно, подразумевалась честь национального военного сообщества, а не всего народа. Высокая боеспособность, подтвержденная громкими победами, имела и весьма утилитарное значение, особенно для немцев, которые, если можно так выразиться, были в большей степени наемниками, нежели кто-либо еще в тогдашней Европе. Слава, уважение к корпорации на рынке наемников приводило к повышению спроса и, соответственно, к увеличению цен на ее услуги.
Все это, как правило, имело следствием появление ничем не прикрытой враждебности по отношению к любым военным-чужеземцам, как к конкурентам. В случае если соперники оказывались под одними знаменами, в одном полевом лагере, стычки были неизбежны. Агрессивный, драчливый характер немцев делал любое недоразумение поводом для свары, легко перераставшей в грандиозное побоище. Число примеров такого рода бесконечно. В статейные грамоты была даже введена специальная статья, фактически запрещавшая контакты с военными других национальностей, и, особенно, азартные игры, бывшие постоянным источником ссор. Однако настоящими архиврагами и архисоперниками ландскнехтов были швейцарцы. Обратившись к перипетиям их борьбы, можно наиболее ясно определить степень важности корпоративной чести для наемных воинов. Истоки их взаимной неприязни можно проследить еще в самом начале новой немецкой пехоты — бургундских войнах Максимилиана I. Недавние ученики (именно швейцарцы первоначально были инструкторами немцев) постепенно проникались злобой и завистью к своим учителям, имевшим большее жалование и привилегии, а также присваивавшим себе почти всю добычу. В то же время вожди ландскнехтов убеждали их в том, что они могут воевать ничуть не хуже наемников-швейцарцев. Схожие одежда, вооружение, организация и тактические приемы не только не способствовали сближению, но вызывали еще более жесткое соперничество. Все это привело к тому, что уже с 1487 года (Венецианская кампания) смешивать тех и других в одном отряде стало небезопасно.26)
Однако настоящую ненависть воины кантонов вызвали у немецких военных, нанеся им чудовищное поражение при Харде на Боденском [93] озере, в ходе Швейцарской войны, зимой 1499 года. После того, как боевые порядки ландскнехтов трижды атаковались швейцарцами, дравшимися с яростью берсерков, что вообще было им свойственно, началось повальное бегство. Победители не щадили никого, закалывая или загоняя бегущих в ледяную воду озера.27) Этот черный, позорный и страшный день еще десятилетия оставался в сознании ландскнехтов, копивших ненависть и жажду реванша, как «брегенцская могила» («Bregenzer Grab»),28) в то время как горцы пожинали плоды своей победы, приобретя еще большую ценность на рынке наемников. После этой битвы они еще долго относились к немцам, как к «позорным коровьим пастухам, годным только для занятия скотоложеством».29) Честь корпорации была восстановлена только в 1522 году в битве при Бикокке. Освальд Фрагенштайнер, автор песни об этой битве, описывая бегство неприятеля, замечает: «по полю была пищальная стрельба, тут швейцарцам и досталась могила». Далее он пишет: «Так они бежали, и мертвых швейцарцев каждый посетил».30) Насмешливо он описывает добычу и ограбление трупов, которое, по старому обычаю, растянулось на три дня. Тогда и появились первые издевательские песни над воинами Союза:
«Как шли к Милану,
Там дали им награду
Ландскнехты их нашли,
Им подойник завязали
И выбили из страны.
Это их большой срам».31)
Швейцарцы чрезвычайно остро отреагировали на свое поражение. В одной, сочиненной после этой битвы, песне нашла свое отражение их оценка происшедшего. Швейцарский поэт пишет, что ландскнехты были гнусными лжецами, когда хвастались своей победой. Они воевали не как честные кригскнехты, то есть, не сражались в открытом поле, а зарылись в землю, как кроты, трусливо применив, к тому же, артиллерию (а не пики) против швейцарцев. Полный бессильной ярости и глубокого презрения, он заканчивает свою песню, обращаясь к ландскнехту: «...я вываливаю тебе на нос дерьмо и мочусь в бороду».32)
Когда швейцарцы и немцы оказывались под враждебными знаменами, объявлялась т.н. «злая война» («böse Krieg», «mala guerra»), в которой не брали пленных. В битве при Павии горцы добились желаемого — встретились с «гнусными лжецами» в открытом бою... и вновь потерпели поражение, после чего слава немецкого оружия поднялась на казавшуюся ранее недосягаемой высоту. Сумма одного солдатского жалования была увеличена вдвое. Ландскнехты начали свое многолетнее триумфальное шествие по Европе. При этом и тех, и других продолжали принимать на жалование одного и того же господина. Без проблем подобное «сотрудничество» не обходилось никогда, старая вражда так и не смогла быть похоронена.
Честь корпорации в глазах немецкого военного того периода всегда превалировала над честью личной, что отличало его, например, от [94] военного-француза. Вообще, само понятие — личная честь — было разработано значительно меньше, нежели во Франции, хотя и отнюдь не было незнакомым, по крайней мере для благородных. Однако в немецком военном сообществе в целом, как уже упоминалось, тон задавали, главным образом, все же выходцы из простонародья, многократно численно превосходившие выходцев из рыцарской среды. Налет «рыцарственности», а, следовательно, и представлений о чести, прежде всего, чести дворянской, прямой наследницы чести рыцарской, был весьма поверхностным, привнесенным идеологией или заимствованным, а не выработанным столетиями. Глубокое наполнение смысла существования благородного человека, поддержание и умножение престижа и чести рода, завоеванных многими поколениями предков, доблестными подвигами, как в военное, так и в мирное время, было абсолютно чуждо зольднерам. Их честь была в поддержании чести
Каждый наемник, ландскнехт, как в собственных глазах, так и в глазах общества, прежде всего являлся членом военного сообщества, мощной, многочисленной корпорации, вне которой он себя не мыслил сам, и вне которой он не рассматривался социумом. Яркий и наглядный пример проявления корпоративного духа дает анализ знаменитых боевых песен ландскнехтов. Ни одна из них не содержит упоминания о частных боевых заслугах отдельно взятых личностей (сравним с героическим эпосом предшествующего периода, например, с «Песней о Роланде» и т.п.). Речь всегда идет только об анонимной массе воинов, бившихся там-то и свершивших то-то. Слава обезличивается, становится достоянием всего отряда, а, в конечном итоге, всей корпорации. Исключением не являются и встречающиеся на раннем этапе панегирики наиболее почитаемым и прославленным предводителям, поскольку военачальник (по крайней мере, в песнях) всегда понимается скорее как «первый ландскнехт», своеобразный символ всего сообщества, заслуги которого в равной степени принадлежали каждому, нежели как конкретная личность.
Зарождение корпоративного самосознания традиционно связывается либо с проявлением общинных начал, привнесенных в войско недавними селянами, либо с аналогичным заимствованием цеховых начал городского ремесла. Безусловно, новая структура в строго корпорированном обществе раннего Нового времени не могла не принять корпоративной же формы. Корпорация, своего рода квазисословие наемников, переняла и многие другие черты, присущие традиционным социальным группам феодального общества, и, в этом смысле, свое воздействие оказали оба источника кадров, однако, значительно большую роль в формировании специфического корпоративного духа сыграл скорее тактический фактор. Концептуальный переворот в военном деле, сделавший войны широкомасштабными, а военное ремесло массовым, потребовал введения жестко организованных тактических единиц как в пехоте, так и в коннице. С последней трети XV в. ведение войны впервые за несколько сотен лет вновь стало по настоящему коллективным делом. Отдельно взятый кригскнехт или рейтар, в отличие от рыцаря, не являлся самостоятельной боевой единицей и в одиночку, в силу куда более слабой индивидуальной подготовленности, стоил немногого, в то время как вкупе с товарищами, в боевом построении или на общем сходе, мог [83] вполне успешно противостоять нажиму как внешнего, «официального» противника, так и внутреннего — собственных военных властей, борьба с которыми, аналогичная борьбе любых наемных работников за свои права, требовала от рядовых не меньшей сплоченности.
В таких условиях немецкие наемники закономерно должны были осознать себя как единое сообщество с собственными правилами, обычаями и нормами поведения. Подобным образом формировался корпоративный дух и у наемников других национальностей, однако, в данном случае существенное влияние оказало еще одно, уникальное, обстоятельство — длительное присутствие в области группового сознания отчасти планомерно разработанной, отчасти самостоятельно развившейся идеологии. В ее основе первоначально лежали четыре основополагающих принципа. Максимилиан I Габсбург, создавая на основе верхненемецкого ополчения новое военное сообщество, пытался найти в нем прочную опору и во внешней, и во внутренней политике. Поэтому первым пунктом идеологии ландскнехтов стала необходимая преданность империи и императору. Вторым, поскольку новое войско нужно было сделать привлекательным для самых широких слоев населения, в том числе и для дворянства, с понятным пренебрежением относившегося к службе в пехоте, стала идея «рыцарственности» и этих войск. Третьим основным принципом явилась идея воинского братства, необходимая для обеспечения внутреннего единства весьма разнородного контингента. Четвертым — декларация «благочестивости» ландскнехтов, которая должна была обозначить религиозное и духовное единство корпорации.
Воедино эти идеи были сведены присвоенным зольднерами понятием «Орден ландскнехтов». Реальный Орден ландскнехтов — плод неудачной попытка создания Максимилианом I светского рыцарского ордена — имел мало общего с повседневной военной практикой. Однако он, точнее его идеальное и весьма искаженное отражение, существовал в сознании кнехтов, был основой их самопредставления и самоидентификации. Следует отметить, что подлинной сущности настоящего рыцарского ордена ландскнехты, в большинстве своем люди простонародного происхождения, не понимали и не могли понимать, и его элитарный, закрытый характер воспринимался ими скорее по более близкой аналогии с привычными духовными орденами. Так, известный нюрнбергский нищий поэт и певец начала XVI в., бывший ландскнехт, потерявший зрение в бою, Йорг Графф в своей «Песне об ордене военного люда» очень явно обозначил связь последнего с монашеским орденом, причем сам стиль изложения Граффа весьма схож со стилем монастырского устава.1) Именно в таком, весьма своеобразном, ключе военные изначально представляли свое сообщество, поскольку просто не знали иных вариантов классификации совершенно нового для Европы того времени образования.
Подобное понимание Ордена, многократно воспевавшегося в военном фольклоре, пусть и под несколько ироническим углом зрения, настолько прочно вошло и в сознание современников, что такие видные [84] ученые-гуманисты, как Себастьян Франк, Йоханн Фуггер и Парацельс, ведя о нем речь, облекают идеальную субстанцию в плоть, понимая Орден как «военное сословие», «корпорацию военных наемников».
С перерождением милиции, в качестве которой изначально создавались регименты ландскнехтов, в войска вольных наемников, изначальная идеология далеко не сразу и не полностью утратила актуальность, абсолютно лишившись только первой из четырех своих главных опор, а именно, идеи службы исключительно интересам императора и империи, в конкретных исторических условиях Германии конца XV — середины XVII вв. вообще не имевшей никакого реального основания. Для военных же, вынужденных продавать меч любому желающему, она стала и вовсе неприемлемой. Однако в остальном первоначальная идеология, несколько трансформировавшись, вполне отвечала интересам зольднеров. Превращение идеологии «защитников отечества» в идеологию наемников произошло почти незаметно и безболезненно, хотя подобный переворот не мог не привести к постепенному разрушению орденской идеи как ядра мировоззрения.
Особенно актуальной оказалась идея братства, жизненно необходимая для самого существования корпорации. Она сохранялась и в первой половине XVII в., когда об Ордене уже и не вспоминали. Даже подняв бунт и изгнав назначенных командиров, наемники не теряли единства, сохраняя прежние организационные формы. Георг фон Фрундсберг, один из первых и наиболее славных оберстов ландскнехтов, почитавшийся ими как отец, очень серьезно относился к орденской идее и называл своих воинов не иначе как «любимыми сыновьями и братьями». Перед битвой при Павии он надел поверх доспехов рясу францисканца,2) чтобы показать как своим бойцам, так и врагам, что считает себя лишь бедным воином, одним из многих орденских братьев. Однако довольно быстро вожаки наемников утратили братские чувства по отношению к своим подчиненным, что было взаимным, поскольку аппетиты первых в добывании доходов любым способом постоянно возрастали, напрямую затрагивая интересы рядовых, да и то, что антагонизм между предпринимателем, а именно в такой роли выступали военные вожди, и наемными работниками не дает возможности для какого-либо братского согласия, обе стороны прекрасно понимали. Таким образом, братство замкнулось на круг рядовых и избираемых ими роттмайстеров, низшего командного состава. Вожди наемников, тем не менее, постоянно апеллировали в своих обращениях к войску к орденскому, корпоративному самосознанию кригскнехтов, веря в него, как верил Фрундсберг, довольно редко, но гораздо чаще откровенно спекулируя. В любом случае, они пытались зажечь сердца, говоря о верности сначала императору, а, впоследствии, и любому другому нанимателю, о воинском братстве, о рыцарственности сражения и чести корпорации. Слова «любимые честные [в смысле — «имеющие честь»] ландскнехты» («liebe ehrlichen Landsknechte») и «братья» («die Brüder»), «благочестивые немцы» («fromme Teutsche») и «сильные мужественные немцы» («starke mannliche Teutsche»), [85] и «добросовестный честный военный люд» («redliche ehrliche Kriegsleut») были обычным обращением в таких случаях. С перерождением идеологии сформировалась специфическая военная риторика с собственными стандартными фигурами и формулами, образцы которых можно найти почти в каждом военном трактате XVI столетия. Обычно же и военные трактаты, и другие источники именуют наемников «кнехтами» («die Knechte»), «рядовыми кнехтами» («die gemeine Knechte»), «пешими кнехтами» («die Fussknechte») или просто «пехотой» («das Fussvolck»). Как к ландскнехтам к наемникам обращались только тогда, когда хотели затронуть их орденскую честь, однако, желаемого результата удавалось добиваться все реже, особенно, когда дело касалось денег.
Чрезвычайно привлекательной оказалась для наемников и третья орденская идея — идея рыцарственности, одинаково заманчивая как для обнищавшего рыцарства, не способного, с финансовой точки зрения, обеспечить себе, службу в тяжелой коннице, так и для простолюдинов, приравненных, таким образом, к благородным. В немалой степени этот аспект идеологии способствовал постепенному складыванию единого статуса профессионального военного. Впервые за долгие века вооруженные простолюдины получили возможность считать себя полноценными воинами, если и не рыцарями, то, по крайней мере, «сражавшимися на рыцарский манер»3) плечом к плечу с дворянством. Воинская честь и слава стали равно доступными для всех, и, хотя дворянину автоматически назначалось двойное жалование,4) однако упор делался прежде всего не на происхождение, а на наличие в определенной степени гарантированных рыцарским воспитанием военных навыков. Кроме того, любой выходец из простонародья, предоставив доказательства своего мастерства, например, принадлежности к стрелковой гильдии или фехтовальному братству, или явившись на смотр в полном доспехе, мог претендовать на столь же почетное место в платежной ведомости, что и дворянин. Помимо этого, факт нивелировки социального статуса воинов оговаривался и юридически, уже в первых пунктах статейных грамот (предшественниц современных военных уставов) для пехоты и конницы, что нашло свое отражение в бессословности военных судов.5)
Процесс уравнивания заходил настолько далеко, что дворянам-ландскнехтам, чтобы как-то выделиться из общей массы, приходилось постоянно акцентировать внимание на своем высоком происхождении.6) И если одна из ранних статейных грамот еще включала в себя требование рядовых обеспечить реальное равенство перед законом благородных и неблагородных, в качестве одного из самых важных и актуальных,7) то в дальнейшем сословные границы в пехоте стали формальными, несмотря на то, что присутствие благородных оставалось предметом особой гордости ландскнехтов, одним из обоснований их чванливого и заносчивого отношения к окружающим. Оно многократно подчеркивалось и в песнях, и, как это можно предположить, анализируя стихи, которыми снабжались многочисленные летучие листки того времени, довольно объективно представлявшие типажи ландскнехтов в обиходе. [86]
Воздействие дворян на остальных военных в смысле осознания собственной значимости, появления чувства профессиональной гордости, несомненно, как несомненна и их роль в повышении боеспособности пехоты, но также несомненно и наличие обратного влияния неблагородных, значительно быстрее начавших воспринимать войну исключительно как ремесло, пусть и облагороженное, что им было гораздо проще сделать ввиду отсутствия передававшихся с молоком матери иллюзий относительно высшего предназначения рыцарства. Выходцы из простонародья, в отличие от изначально благородных по происхождению, ценили исключительность статуса воина как такового, не обременяя его сопутствующими обязанностями, определенными рыцарским кодексом чести. Именно общение с ними, воздействие их понимания смысла войны, как и само занятие наемничеством, диктовавшим свои законы, практически уничтожило в среде немецкого воюющего дворянства последние пережитки идеологии рыцарства, и к началу XVII в. от «рыцарских чувств», по выражению военного теоретика того времени Й.Я. Валльхаузена, уже не осталось и следа. В исследуемый период «рыцарственность» как понятие вообще имеет смысл только применительно к самоопределению статуса наемника, поскольку способы ведения войны, также как и общепринятые нормы поведения на ней, резко изменившиеся в связи с утратой рыцарством доминирующего положения и развитием массового наемничества, чрезвычайно быстро утратили даже и налет прежней куртуазности.
В коннице ситуация была иной. Среди рейтар тон задавали дворяне, несмотря на то, что со временем в ее рядах оказывалось все больше выходцев из бюргерства. Здесь формальной, по крайней мере, в глазах самих рейтар, оказалась сама идея нивелировки статуса, некоего равенства, оформленная, так же как и в пехоте, юридически. Тем не менее, вопреки внутренней напряженности, рейтары в целом неуважительно, обычно с насмешкой и презрением, смотрели на пехотинцев.9) Они считали, что их собственные военное право и судебная система — прямые наследники традиций рыцарства, равно как и сама их исконно «благородная» служба в конном строю, а также традиционное предпочтение, оказываемое военными властями, дают им право оценивать свой род войск как более «рыцарственный», нежели пехота. В немецких землях, несмотря на достаточно высокое реноме ландскнехтов, служба в коннице продолжала считаться более подобающей статусу благородного. Дворянство, служившее в пехоте, сразу же воспользовалось появлением рейтар как нового рода войск (середина XVI в.) для перехода в их ряды.
Естественно, что подобные воззрения рейтар не могли не вызывать крайнего раздражения ландскнехтов, отличавшихся наличием столь же непомерных амбиций, и опиравшихся на идеологию, созданную специально для них. Обостряла озлобление и тайная зависть к большему жалованию и привилегиям конников. Этот дележ рыцарского наследия нередко приводил к стычкам и потасовкам, иногда даже перераставшим в массовые побоища. Многие статейные грамоты специально оговаривали [87] обязанность ландскнехтов мирно соседствовать с рейтарами в лагере, добровольно уступая последним место для размещения лошадей.10)
Так как же наемник представлял себя сам? Основой его самовосприятия, психологии и, следовательно, отношения к окружающему миру, вне зависимости от рода войск, было четкое осознание своего особого положения, своей исключительности как члена воинской корпорации, с его точки зрения, самой славной и достойной. Понимание «особости» своего статуса имело, впрочем, двойственный характер. С одной стороны, какого бы происхождения ни был зольднер, он, как правило, принадлежал к той части населения Германии, которая оказалась «избыточной» в условиях чудовищного социального кризиса, переживавшегося страной в XVI—XVII вв. и бывшего, собственно говоря, одной из основных причин превращения наемничества в массовое явление; ландскнехт не мог не помнить о том, что, по существу, является «лишним человеком», изгоем, отторгнутым обществом, не нашедшим себе применения в мирной жизни, что все различие между ним и последним нищим попрошайкой заключается лишь в том, что у него нашлись средства для приобретения вооружения и смелость, чтобы подвергать свою жизнь постоянной опасности. Даже если ландскнехт или рейтар выбирал себе дорогу в жизни сам, ища приключений, славы или в надежде на добычу, он все равно полностью порывал с прежней жизнью, как правило, навсегда. Закономерно рождалось чувство неприязни к «нормальной» жизни во всех ее проявлениях. Конечно, причины этой неприязни, порой переходящей в настоящую ненависть, ландскнехты обычно пытались скрыть даже от самих себя, поэтому они очень редко фигурируют в их песнях. Скрытая зависть находила свое выражение в презрении ко всем невоенным, которые расценивались как домоседы, лентяи и трусы.11) Так же, кстати, с целью объяснения и оправдания образа жизни безработных наемников, в перерывах между войнами живущих милостыней, появилась и идея «похвального нищенствующего Ордена ландскнехтов»,12) однако уподобление себя францисканцам не смогло добавить им ни смирения, ни кротости, скорее — наоборот.
Следует, впрочем, отметить, что и само общество не оставалось в долгу, своим отношением способствуя укреплению и развитию отрицательных эмоций. Так, на одной из аллегорических гравюр XVI в., иллюстрировавшей притчу о добром и дурном сыне, последний изображен в виде ландскнехта, первый же — крестьянином, с любовью ухаживающим за родителями, причем, художнику, в данном случае лишь отражавшему общее мнение, было абсолютно безразлично, что у «дурного сына», лишенного всяких надежд на наследство по праву майората, просто не было иного выхода.
С другой стороны, специфика особого положения корпорации наемников определялась наличием весомых факторов как материального (правовые льготы, изъятие военных из юрисдикции сословных гражданских судов и пр.), так и идеального свойства (убеждение в рыцарственности военного сообщества, породившее в нем действительно рыцарское [88] презрение к любому труду и пр.), позволявшая ставить себя выше всех прочих, по крайней мере, неблагородного происхождения.
Так какими же еще исключительными качествами наделял себя зольднер? Основные и наиболее характерные черты можно найти в вышеупомянутых стандартных формулах обращения, льстивших самолюбию рядовых, и в их собственных песнях. Наряду с обычными характеристиками, такими, как «бодрый» («frisch») или «старый» («alt»), все снова и снова появляются такие самообозначения, как «свободный», «вольный» («frei») и «честный» («ehrlich») ландскнехт.13) Именно они и являются ключевыми. Что же вкладывалось в эти определения? Не имевший ни земли, ни дома, ни какой-либо иной собственности, которая могла бы привязать кригскнехта к определенному месту, бродяга, ведущий кочевой образ жизни, для которого не существовало границ, вместе с потерей, в большинстве случаев, связи с родиной и привычным занятием, утративший раз и навсегда определенное место в традиционной сословной иерархии, освобождался тем самым и от всех, сопряженных с этим, ограничений свободы, в том числе и от ограничений в выборе господина, причем в условиях немецкого наемничества данного периода — господина временного. Наемник фактически не имел определенного подданства, не платил никаких налогов, не выполнял никаких принудительных работ и не признавал над собой господ в привычном для большинства его современников понимании.
Представления о «господине войны» (der Kriegsherr) — верховном нанимателе-монархе или о военачальнике в корне отличались от представлений обывателей о господине — феодальном сеньоре. Он понимался не как богоданный угнетатель и притеснитель, подчиняться чьим прихотям было обязанностью подданных от века, и восстать против которого могли заставить лишь крайние обстоятельства, но как равный деловой партнер, зачастую не очень состоятельный. Во времена максимальной коммерциализации войны в военной среде окончательно восторжествовал утилитарный подход, при котором главным стремлением обеих сторон, работодателей и наемников, стало стремление урвать что-либо друг от друга. А при учете того, что наниматель, не соблюдавший своих обязательств, терял в глазах солдат моральное право на полноценную власть и того, что сила корпорации рядовых как «профсоюза» была чрезвычайно велика, становится понятным, почему «господин» нередко оказывался заложником собственного войска и воспринимался как орудие, средство для легитимизации действий корпорантов. Не воин боялся своего хозяина, а чаще — наоборот. Сохранить власть хотя бы отчасти полководец нередко мог, только потакая коллективной воле, принимая те решения, которые масса кнехтов считала для себя выгодными (ненужные со стратегической точки зрения штурмы городов и т.п.). В этом случае он мог в некоторой степени рассчитывать и на добрую волю зольднеров. Такое положение вещей очень быстро стало настолько обычным, что статейная грамота Карла V, например, даже официально обещает, что «...будут Их Величество тем из простых кнехтов, кто захочет [89] служить к чести и пользе, способствовать и употреблять их во всех выгодных делах...».14) Естественно, что это не могло прибавить уважения к начальству в глазах ландскнехтов, а только делало их более управляемыми. Даже в идеальном случае, когда обе стороны выполняли условия контракта, правила, установленные нанимателем, жестко корректировались обычаями и традициями корпорации, после же роспуска региментов по истечении срока найма для зольднеров уже не существовало ни господ, ни законов. Й.Я. Валльхаузен сокрушался по этому поводу: «...такия воры хвалятся и когда они ис полку отпущены, и они мнят себе, что государя над собой не имеют. И что никто ими не повелевает и сие им пробывает и удается, потому что христианские государи в своих землях и уделах такое самовольство попускают».15)
Особую роль играл временный характер найма, сопровождавшийся наличием его полной свободы. Если для части дворян первоначально имело еще некоторое значение то дело, за которое они воевали, то для подавляющего большинства наемников-неблагородных, не связанных представлениями о ленных обязательствах перед императором и т.п., это очень быстро перестало быть существенным. Так, изображенному на одном из летучих листков большой серии, изданной еще в двадцатых годах XVI в., дворянину Паулю Добродетельному приписывается следующая пафосная речь:
«Я из высокорожденных благородных,
Ношу почетные латунные шпоры.
Остался я с благочестивыми ландскнехтами,
Помогаю защищать справедливость.
Желаю с пикой встать в первый ряд
Как благочестивый добросовестный благородный.
На войне испытал я свое рыцарство,
Буду честен как добросовестный ландскнехт».16)
В то же время в уста другого ландскнехта, в той же серии летучих листков, вкладывалась уже диаметрально противоположная по смыслу фраза: «Я служу и дьяволу, если он дает деньги»,17) — наемники постепенно освобождались и от общей идейной нагрузки. Таким образом, в силу специфики профессии, образа жизни, дарованных привилегий и страха властей немецкий наемник был, пожалуй, самым свободным человеком в тогдашней Германии, что прекрасно осознавал и чем хвастался при каждом удобном и неудобном случае.
Вторым, важнейшим для вольного наемника понятием, обеспечивавшим в его понимании его исключительность, было понятие «чести» (die Ehre), прежде всего, чести корпорации, а затем и чести личной, обусловленной принадлежностью к военному сообществу. Именно с понятием «честь» связано большинство эпитетов, применявшихся по отношению к немецким военным: «добросовестные» («redliche»), т.е. добросовестно выполнявшие обязательства, принятые корпорацией, «верные» («treu»), т.е. верные не столько конкретному господину, сколько традициям сообщества, «сильные» и «мужественные» («starke», [90] «mannliche»), так как, не имея этих качеств, нельзя было претендовать на то, чтобы считаться воином, а, значит, и на то, чтобы иметь честь, так как подлинной честью мог обладать только воин. Несколько особняком стояло определение ландскнехтов как «благочестивых», «набожных» («frumb» или «fromme»). Оно весьма неоднозначно, поскольку, с одной стороны, было пережитком изначальной орденской идеологии и применялось чисто риторически, с другой, было равнозначно определению «храбрый» («wacker»),18) и, в то же время, упоминание о «благочестивости» кнехтов нередко можно встретить в связи с констатацией их верности присяге, поскольку клялись обычно Именем Божьим.
Честь социо-профессионального объединения, если угодно — цеховая честь, вообще всегда была присуща любой социальной группе сословного общества, и в этом смысле корпорация наемников не отличалась оригинальностью. Но в глазах военных она была несравненно выше чести любого цеха или гильдии, каковую они вообще не почитали честью, поскольку достигалась деятельностью на военном поприще, занятием благородным аксиоматически на протяжении многих сотен лет.
Что же включало в себя понятие чести? Во-первых, верность данному слову, присяге, деловую порядочность. Нарушение клятвы, клятвопреступление (der Eidbruch, der Meineid), пусть даже совершенное отдельными членами корпорации, считалось порочащим все сообщество. Одинаково серьезно ландскнехты относились и к обещанию соблюдать условия договора с нанимателем, и к клятве, данной кому-либо еще, даже врагу. Ложным было бы впечатление, что, даже в случае прямого нарушения соглашения нанимателем, бунт или забастовка, являвшиеся обычными средствами борьбы, были неизбежны и начинались сразу же. В большинстве случаев зольднеры оставались верны той статье контракта, которая оговаривала возможность задержки жалования. Они ждали, как это было предписано, посылали своих представителей к военным властям, и полностью вывести их из подчинения могла лишь чрезвычайно длительная задержка денег, сопряженная со всевозможными злоупотреблениями и продолжительными военными неудачами (т.е. отсутствием возможностей для грабежа), или с твердым убеждением, что жалование не будет выплачено вовсе, как в скандальном случае во время аугсбургского рейхстага 1538 года, когда в связи со внезапно пронесшимся слухом о том, что солдатское жалование якобы проиграно одним из придворных императора, взбунтовавшиеся войска под угрозой оружия принудили Карла V к немедленной уплате.19)
Характерно, что сами статейные грамоты не относят понятие «клятвопреступление» к нарушению договора вообще, ограничиваясь лишь самыми вопиющими преступлениями, как то: отказ от дальнейших боевых действий в случае отсутствия немедленного вознаграждения, дезертирство с поля сражения, измена и недонесение о ней и т.п.20) Таким образом, не все проступки признавались бесчестными, и прямо клятвопреступлением не назывался ни мятеж, ни забастовка, вызванные нарушением договора самим работодателем, несмотря на естественное [91] категорическое запрещение их уже в первой статье, то есть, пытаясь бороться с «профсоюзной» деятельностью корпорации, последний, все же, не считал ее бесчестной. Сами же ландскнехты обычно связывали такие действия с окончательным разрывом контракта, но до тех пор, пока он не произошел, считали своим долгом выполнять условия соглашения в целом, хотя, конечно, попытки получить определенные послабления в этом случае могли иметь место (сокращение времени караула и т.п.).21)
Есть примеры и верности в соблюдении клятв, данных противнику. Это и договоры о «доброй войне», и обещания не воевать против милостивого победителя. Так, ландскнехты, отпущенные из плена в ходе венецианской кампании 1509 г., поклялись в храме не воевать против республики Святого Марка в течение одного года. Вернувшись, они вскоре получили приказ военных властей возобновить боевые действия. Ответом был решительный отказ. Они написали, что хотят поступить как «благочестивый военный люд», в связи с чем послали своих амиссатов к императору для уведомления.22) В то время, когда всяческая куртуазность войны была практически изжита и военные других национальностей постоянно нарушали клятвы, данные противнику, относительная честность немцев, безусловно, не рыцарская, свидетельствовала о том пиетете, с которым они относились к чести корпорации, и демонстрировала всю глубину проникновения в их сознание корпоративной идеи.
Помимо верности слову, понятие «честь корпорации» включало в себя и верность обычаям и традициям, соблюдение достоинства сообщества. Очень отчетливо это иллюстрируется следующим примером: когда в ходе Шмалькальденской войны гарнизон евангелистов был блокирован превосходящими силами императора в Нойбурге на Дунае, императорский наместник Ханс Шнабель обещал взамен сдачи города предоставить гарнизону возможность почетного отступления с оружием и «поднятыми значками». Однако он нарушил свое обещание, и, задержав ландскнехтов Шмалькальденского Союза, трехдневным голодом заставил их разоружиться и сорвать знамена, после чего вынудил дать клятву не воевать против императора и Австрийского дома. Это «нойбургское бесчестие» («Schmach von Neuburg»), двойное преступление против клятвы и традиций (т.е. принуждение к клятве), «новый неслыханный неландскнехтский обычай», было настолько экстраординарным и скандальным прецедентом, что для его обсуждения были созваны полностью регименты Шертлина и Хайдека, фактически, вся пехота протестантов. Решением круга была избрана специальная комиссия, которая пришла к выводу, что нойбургские зольднеры не должны придерживаться вынужденной клятвы. Решение было одобрено общим собранием, которое и освободило воинов-неудачников от их обязательств.23)
Позорящими сообщество делами считались также измена, воровство и убийство24) (само собой, это относилось только к членам корпорации). Пока по этим обвинениям шло судебное разбирательство, символы воинской чести — значки должны были быть свернуты, распускались же они только после оглашения приговора, когда обвиняемый был уже [92] либо оправдан, либо осужден. Идя на казнь, он должен был просить своих товарищей о прощении. Получив его, он символически смывал общий позор своей кровью. Последним, что должен был видеть осужденный, были развернутые знамена, что, как и троекратный салют после его смерти,25) подтверждало снятие пятна со всей корпорации, символическое восстановление ее чести.
Еще одной составляющей понимания немецкими наемниками корпоративной чести было осознание естественной необходимости постоянно доказывать превосходство своего национального профессионального объединения над другими. Национальные формирования: швейцарцы, гасконцы, испанцы и немецкие ландскнехты, по словам французских военачальников Гаспара Таванна и Блеза Монлюка, сражались не только за деньги, но и за честь нации. В данном случае под честью нации, безусловно, подразумевалась честь национального военного сообщества, а не всего народа. Высокая боеспособность, подтвержденная громкими победами, имела и весьма утилитарное значение, особенно для немцев, которые, если можно так выразиться, были в большей степени наемниками, нежели кто-либо еще в тогдашней Европе. Слава, уважение к корпорации на рынке наемников приводило к повышению спроса и, соответственно, к увеличению цен на ее услуги.
Все это, как правило, имело следствием появление ничем не прикрытой враждебности по отношению к любым военным-чужеземцам, как к конкурентам. В случае если соперники оказывались под одними знаменами, в одном полевом лагере, стычки были неизбежны. Агрессивный, драчливый характер немцев делал любое недоразумение поводом для свары, легко перераставшей в грандиозное побоище. Число примеров такого рода бесконечно. В статейные грамоты была даже введена специальная статья, фактически запрещавшая контакты с военными других национальностей, и, особенно, азартные игры, бывшие постоянным источником ссор. Однако настоящими архиврагами и архисоперниками ландскнехтов были швейцарцы. Обратившись к перипетиям их борьбы, можно наиболее ясно определить степень важности корпоративной чести для наемных воинов. Истоки их взаимной неприязни можно проследить еще в самом начале новой немецкой пехоты — бургундских войнах Максимилиана I. Недавние ученики (именно швейцарцы первоначально были инструкторами немцев) постепенно проникались злобой и завистью к своим учителям, имевшим большее жалование и привилегии, а также присваивавшим себе почти всю добычу. В то же время вожди ландскнехтов убеждали их в том, что они могут воевать ничуть не хуже наемников-швейцарцев. Схожие одежда, вооружение, организация и тактические приемы не только не способствовали сближению, но вызывали еще более жесткое соперничество. Все это привело к тому, что уже с 1487 года (Венецианская кампания) смешивать тех и других в одном отряде стало небезопасно.26)
Однако настоящую ненависть воины кантонов вызвали у немецких военных, нанеся им чудовищное поражение при Харде на Боденском [93] озере, в ходе Швейцарской войны, зимой 1499 года. После того, как боевые порядки ландскнехтов трижды атаковались швейцарцами, дравшимися с яростью берсерков, что вообще было им свойственно, началось повальное бегство. Победители не щадили никого, закалывая или загоняя бегущих в ледяную воду озера.27) Этот черный, позорный и страшный день еще десятилетия оставался в сознании ландскнехтов, копивших ненависть и жажду реванша, как «брегенцская могила» («Bregenzer Grab»),28) в то время как горцы пожинали плоды своей победы, приобретя еще большую ценность на рынке наемников. После этой битвы они еще долго относились к немцам, как к «позорным коровьим пастухам, годным только для занятия скотоложеством».29) Честь корпорации была восстановлена только в 1522 году в битве при Бикокке. Освальд Фрагенштайнер, автор песни об этой битве, описывая бегство неприятеля, замечает: «по полю была пищальная стрельба, тут швейцарцам и досталась могила». Далее он пишет: «Так они бежали, и мертвых швейцарцев каждый посетил».30) Насмешливо он описывает добычу и ограбление трупов, которое, по старому обычаю, растянулось на три дня. Тогда и появились первые издевательские песни над воинами Союза:
«Как шли к Милану,
Там дали им награду
Ландскнехты их нашли,
Им подойник завязали
И выбили из страны.
Это их большой срам».31)
Швейцарцы чрезвычайно остро отреагировали на свое поражение. В одной, сочиненной после этой битвы, песне нашла свое отражение их оценка происшедшего. Швейцарский поэт пишет, что ландскнехты были гнусными лжецами, когда хвастались своей победой. Они воевали не как честные кригскнехты, то есть, не сражались в открытом поле, а зарылись в землю, как кроты, трусливо применив, к тому же, артиллерию (а не пики) против швейцарцев. Полный бессильной ярости и глубокого презрения, он заканчивает свою песню, обращаясь к ландскнехту: «...я вываливаю тебе на нос дерьмо и мочусь в бороду».32)
Когда швейцарцы и немцы оказывались под враждебными знаменами, объявлялась т.н. «злая война» («böse Krieg», «mala guerra»), в которой не брали пленных. В битве при Павии горцы добились желаемого — встретились с «гнусными лжецами» в открытом бою... и вновь потерпели поражение, после чего слава немецкого оружия поднялась на казавшуюся ранее недосягаемой высоту. Сумма одного солдатского жалования была увеличена вдвое. Ландскнехты начали свое многолетнее триумфальное шествие по Европе. При этом и тех, и других продолжали принимать на жалование одного и того же господина. Без проблем подобное «сотрудничество» не обходилось никогда, старая вражда так и не смогла быть похоронена.
Честь корпорации в глазах немецкого военного того периода всегда превалировала над честью личной, что отличало его, например, от [94] военного-француза. Вообще, само понятие — личная честь — было разработано значительно меньше, нежели во Франции, хотя и отнюдь не было незнакомым, по крайней мере для благородных. Однако в немецком военном сообществе в целом, как уже упоминалось, тон задавали, главным образом, все же выходцы из простонародья, многократно численно превосходившие выходцев из рыцарской среды. Налет «рыцарственности», а, следовательно, и представлений о чести, прежде всего, чести дворянской, прямой наследницы чести рыцарской, был весьма поверхностным, привнесенным идеологией или заимствованным, а не выработанным столетиями. Глубокое наполнение смысла существования благородного человека, поддержание и умножение престижа и чести рода, завоеванных многими поколениями предков, доблестными подвигами, как в военное, так и в мирное время, было абсолютно чуждо зольднерам. Их честь была в поддержании чести